Значит, так, думал я: камни сейчас расступятся, стены рухнут, сверху полыхнут розовые огни, и залп чудовищной пушки принесет сюда дюжину, нет, десять дюжин жемчужно-румяных девушек, да не каких-нибудь ирландских коротышек, а гибких, как француженки: они посыплются на нас сверху и попадут прямо в воздетые руки благодарной толпы. Вот это будет дар небес!
Тут вспыхнул свет. Я заморгал.
Потому что мне открылось нечестивое зрелище. Под холодными струями оно предстало предо мною во всей полноте.
Итак, вспыхнул свет. Кишение усилилось, люди подались в одну сторону, увлекая туда же и нас.
Из небольшого ящика, установленного в дальнем конце этого каменного мешка, выскочил механический заяц. За ним с лаем понеслась восьмерка собак, выпущенных в круг. От толпы не исходило ни крика, ни шепота. Только медленно поворачивались головы.
Освещенный круг заливало дождем. Твидовые кепки и ненадежные суконные пиджаки промокли до нитки. Дождевые капли задерживались в густых бровях и свисали с тонких носов. Струи Дождя молотили по нахохлившимся плечам. Я тупо смотрел перед собой. Заяц бежал. Бежали собаки. На финише заяц сиганул в свою электрическую нору. Собаки с лаем сбились в кучу. Свет погас.
В потемках я повернулся лицом к режиссеру, зная, что он повернется ко мне. Благодарение небу, что в тот вечер лил дождь, было темно и Гибер Финн не видел наши лица.
— Не зевайте, — закричал он. — Делайте ставки!
Часов около десяти мы возвращались в Голуэй на той же скорости. Дождь не прекращался, ветер не утихал. Когда мы подрулили к моей гостинице, вздымая фонтаны брызг, дорога текла рекой, вознамерившись размыть камни.
— Ну, вот, — сказал Гибер Финн, глядя не на нас, а на лобовое стекло, где метались обессилевшие щетки. — Таким путем.
Мы с режиссером сделали ставки на пять забегов и лишились двух, если не трех фунтов. У Гибера Финна был огорченный вид.
— Я-то в солидном выигрыше, — сказал он, — причем кое-что поставил от вашего имени. В последнем забеге, Господь свидетель, поставил за нас всех и выиграл. Давайте-ка я с вами рассчитаюсь.
— Нет, Гибер Финн, спасибо, не надо, — промямлил я застывшими губами.
Схватив мою руку, он сунул в нее два шиллинга. Я не сопротивлялся.
— Так-то лучше, — сказал он.
В вестибюле гостиницы режиссер выжал на пол свою шляпу, поднял на меня глаза и произнес:
— Вот тебе и разврат по-ирландски.
— Дикий ночной разврат, — подтвердил я.
Он ушел.
Мне до смерти не хотелось подниматься к себе в номер. Я битый час сидел в промозглой читальной комнате, а потом воспользовался привилегией постояльца: потребовал у сонного портье стакан и бутылку.
В полном одиночестве я слушал дождь, дождь, колотивший по холодной гостиничной крыше, и предвидел, что меня, как Ахава, ждет наверху гробовое ложе и барабанная дробь непогоды.
Я вспоминал о единственном клочке тепла в этой гостинице, во всем городе, в целой республике Эйре: это был вставленный в мою пишущую машинку сценарий, вобравший в себя мексиканское солнце, горячий тихоокеанский ветер, спелые плоды папайи, желтые лимоны, раскаленный песок и страстных кареглазых женщин.
И еще я вспоминал, как темно было на городской окраине, как вспыхнул свет и побежал механический заяц, и за ним — собаки, как заяц сиганул в ящик, свет погас, а дождь так и лил на отсыревшие плечи и мокрые кепки, стекал по носам и просачивался под твид.
Взбираясь по лестнице, я посмотрел в запотевшее окно. Под фонарем проезжал велосипедист. Он был в стельку пьян — велосипед бросало зигзагами из стороны в сторону. А этот ездок, не разбирая дороги, кое-как давил на педали и вскоре скрылся в ненастной тьме. Я проводил его взглядом.
И пошел умирать к себе в номер.
(перевод Е. Петровой)
Ему хотелось выскочить на улицу и бежать, перемахивать через живые изгороди, поддавать ногой пустые жестянки и орать под окнами, чтобы вся компания выходила гулять. Солнце стояло высоко, погодка выдалась хоть куда, а он валялся, укутанный одеялами, весь в поту, и злился — кому ж такое понравится?
Хлюпая носом, Джонни Бишоп сел в постели. Сноп солнечных лучей, который горячил ему ступни, хранил запахи апельсинового сока, микстуры от кашля, а после маминого ухода — еще и духов. Нижняя половина лоскутного одеяла была похожа на зазывную цирковую «растяжку»: такая же красно-зелено-лилово-голубая. От этой пестроты зарябило в глазах. Джонни поерзал.
— Гулять охота, — тихонько заскулил он. — Вот Черт. Черт!
Над головой жужжала муха; она колотилась в оконное стекло, отбивая сухую дробь своими прозрачными крылышками.
Джонни покосился в ее сторону, зная по себе, как ей хочется на волю.
Он несколько раз кашлянул и убедился, что это не болезненный старческий кашель, а обыкновенный мальчишеский, какой может напасть на человека одиннадцати лет, но не может помешать ему ровно через неделю оказаться на свободе и, как прежде, тырить в чужих садах яблоки или обстреливать училку жеваными шариками.
Из коридора донесся чеканный стук каблучков по натертому до блеска полу. Дверь открылась: на пороге возникла мама.
— Что это вы расселись, молодой человек? — возмутилась она. — Немедленно лечь.
— Я уже поправляюсь. Честно-честно.
— Доктор ясно сказал: еще два дня.
— Два дня! — Настал момент изобразить негодование. — Сколько можно болеть?
Мама рассмеялась.
— Ну, болеть не болеть, а в постели полежать придется. — Она легонько потрепала его по левой щеке. — Еще соку хочешь?